Дмитрий Вэйдер (comrade_vader) wrote,
Дмитрий Вэйдер
comrade_vader

Categories:

Россия, которую мы потеряли… (продолжение)

Россия, которую мы потеряли и которая вдруг снова нашлась как будто бы и не терялась

Салтыков-Щедрин М.Е. Благонамеренные речи / Вступ. ст. С.А.Макашина; Коммент. Т.Г.Динесман; Ил. Ю.С.Гершковича. — М.: Правда, 1984. — 640 с. — С. 33-57.


Станция была тускло освещена. В зале первого класса господствовала еще пустота; за стойкой, при мерцании одинокой свечи, буфетчик дышал в стаканы и перетирал их грязным полотенцем. Даже мой приход не смутил его в этом наивном занятии. Казалось, он говорил: вот я в стакан дышу, а коли захочется, так и плюну, а ты будешь чай из него пить… дуррак!
Чтоб не сидеть одному, я направился в залу третьего класса. Тут, вследствие обширности залы, освещенной единственною лампой, темнота казалась еще гуще. На полу и на скамьях сидели и лежали мужики. Большинство спало, но в некоторых группах слышался говор.
— И как же он его нагрел! — восклицает некто в одной группе, — да это еще что — нагрел! Греет, братец ты мой, да приговаривает: помни, говорит! в другой раз умнее будешь! Сколько у нас смеху тут было!
— Дурак!
— Дурак и есть! Потому, ежели ты знаешь, что ты дурак, зачем же не в свое дело лезешь? Ну, и терпи, значит! Я иду далее и слышу:
— Нет, ты слушай, ка́к он немца объегорил. Вот так уж объегорил! Купил, братец, он у немца в роще четыреста сажен дров для фабрики, по три рубля за сажень. Ну, перевозил, значит, склал: милости просим, мол, Богдан Богданыч, ко мне в дом расчетец получить. Пришел Богдан Богданыч — он его честь честью: заедочков, шипучки и все такое. «Ну, говорит, пиши, Богдан Богданыч, расписку, пока я долг готовить буду». Стал это, как и путный, деньги считать, а немец ему тем временем живо расписку обработал. Только взял он у немца расписку посмотреть, видит — верно: тысячу двести рублей сполна получил. Да вместо того чтоб деньги-то отдать, он расписку-то вместе с деньгами — в карман. «Сам ты, говорит, передо мной, Богдан Богданыч, сейчас сознался, что деньги с меня сполна получил, следственно, и дожидаться тебе больше здесь нечего».
— Ха-ха! вот, брат, так штука!
— Сколько смеху у нас тут было — и не приведи господи! Слушай, что еще дальше будет. Вот только немец сначала будто не понял, да вдруг как рявкнет: «Вор ты!» — говорит. А наш ему: «Ладно, говорит; ты, немец, обезьяну, говорят, выдумал, а я, русский, в одну минуту всю твою выдумку опроверг!»
— Молодец!
— Нет, ты бы на немца-то посмотрел, какая у него в ту пору рожа была! И испугался-то, и не верит-то, и за карман-то хватается — смехота, да и только!
— Просты еще насчет этих делов немцы! не выучены!
— Чего проще! просто дураки! совсем как оглашенные! Далее; в третьей группе идет еще разговор.
— Нет, нынче как можно, нынче не в пример нашему брату лучше! А в четвертом году я чуть было даже ума не решился, так он меня истиранил!
— Что так?
— А вот как. Порядился я у него с артелью за тысячу рублей в деревне дом оштукатурить. Только он и говорит: «Нет, брат, Максим Потапыч, этак нельзя; надо, говорит, письменное условие нам промежду себя написать». — «Что же, говорю, Василий Порфирыч, условие так условие, мы от условиев не прочь: писывали!» Вот он и сочинил, братец, условие, прочитал, растолковал; одно слово, все как следует. «Подпишись теперь», — говорит! Ну, мне чего! взял в руки перо, обмакнул, подписал — на беду грамотный! Только что бы ты думал, какую он, шельма, штуку со мной выкинул! Что я-то исполнить должен, то есть работу-то мою, всю расписал, как должно, а об себе вот что сказал: «А я, говорит, Василий Порфиров, обязуюсь заплатить за таковую работу тысячу рублей, буде мне то заблагорассудится!»
— Вот те и капуста с маслом!
— И без масла хороша будет. Слушай, что дальше. Кончили мы работу — я за расчетом к нему. «Ну, говорит, спасибо, Потапыч, нечего сказать, работа — первый сорт! Ты, говорит, в разное время двести рублей уж получил, так вот тебе еще двести рублей — ступай с богом!» — «Как, говорю, двести! мне восемьсот приходится». Слово за слово — контракт! Тут, братец, и объяснил он мне, какую он, значит, пружину под меня подвел! По-нынешнему, сейчас бы его к мировому* — и шабаш! а в ту пору — ступай за сорок верст в полицейское управление. Гонял я, гонял — одна мне резолюция: сам подписывал, сам на себя и надейся! Два месяца мучился я таким манером — так ничего и не получил.
— Ловко он тебя объехал! Однако прост ведь и ты!
— Чего прост! совсем дурак!
— А дураков, брат, учить надо! Это и в законе так сказано! Вот он тебя и поучил!
Меня берет зло. Я возвращаюсь в зало первого класса, где застаю уже в полном разгаре приготовления к ожидаемому поезду. Первые слова, которые поражают мой слух, суть следующие:
— Так он меня измучил! так надо мной насмеялся! Верите ли: даже во сне его увижу — так вся и задрожу.
— Очень уж вы, сударыня, просты!
Не ожидая дальнейших объяснений, я быстро перехожу через зало и достигаю платформы.
— Дурак! разиня! — объясняет жандарм стоящему перед ним растерявшемуся малому, — из-под ног мешок вытащили — не чует! Так вас и надо! Долго еще вас, дураков, учить следует!
Нет, мы не просты!

———

Бьет час; слышится сигнальный свист; поезд близко. Станция приходит в движение: поднимается шум, беготня, суета. В моих ушах, словно перекрестный огонь, раздаются всевозможные приветствия и поощрения. Дурак! разиня! простофиля! фалалей! Наконец, я добираюсь до вагона 2-го класса и бросаюсь на первую порожнюю скамью, в надежде уснуть.
Но, увы! летние ночи недолги. Не успеваем мы проехать трех станций, как в вагоне уже совсем светло. Сквозь беспокойную дорожную дремоту я слышу говор проснувшихся соседей, который, постепенно оживляясь и оживляясь, усиливается наконец до того, что нечего и думать о сне. Било четыре часа утра, когда я окончательно открыл глаза. Весь вагон бодрствовал; во всех углах шла оживленная беседа. Мой визави, чистенький старичок, как после оказалось, старого покроя стряпчий* по делам, переговаривался с сидевшим наискосок от меня мужчиной средних лет в цилиндре и щегольском пальто. По-видимому, знакомство началось не далее как вчера вечером, но в речах обоих собеседников уже царствовала та интимность, которою вообще отличаются излияния людей, вполне чистых сердцем и не имеющих на душе ничего заветного.
— Да вы знаете ли, как Балясины состояние приобрели? — спрашивал старичок-стряпчий.
— Слыхал… да уж давно как-то…
— Так извольте, я вам расскажу. Жил-был в Москве некто Скачков…
— Позвольте! это тот Скачков, который…
— Ну, ну, ну — он самый! Еще в Новой Слободе свой дом был… Капитолина Егоровна потом купила…
— Это как от Каретного-то ряда пойдешь?..
— Ну, вот! вот он самый и есть! Так жил-был этот самый Скачков, и остался он после родителя лет двадцати двух, а состояние получил — счету нет! В гостином дворе пятнадцать лавок, в Зарядье два дома, на Варварке дом, за Москвой-рекой дом, в Новой Слободе… Чистоганом миллион… в товаре…
— Сс!!
— Словом сказать, туз! Только вот почувствовал молодой человек, что родительской воли над ним нет, — и устремился! Прохожего на улице увидит — хватай! лей ему на голову шампанского! — вот тебе двадцать пять рублей! Женщину увидит — волоки! Мажь дегтем! — вот тебе пятьдесят! Туз, да и только! Раз даже княгиню какую-то из бедных вымазали, так насилу потом за четыре тысячи помирились! Я и мировую писал. Ну, само собой, окружили его друзья-приятели, пьют, едят, на рысаках по Москве гоняют, народ давят — словом сказать, все удовольствия, что только можно вообразить! Примазался тут и Балясин Петрушка. Видит наш Петр Федорыч, что парень-то очень хорош, коли, тоись, в обделку его пустить. И умом прост, и сердце мягкое, и рука машистая. Одно нехорошо: приятелев очень уж много. Ежели между всеми в разделку его пустить — по скольку достанется? Пустяки какие-нибудь! Так ли-с?
— Да, коли женский пол дегтем часто мазать… не надолго — это так!
— Ну, вот изволите видеть. А Петру Федорычу надо, чтоб и недолго возжаться, и чтоб все было в сохранности. Хорошо-с. И стал он теперича подумывать, как бы господина Скачкова от приятелев уберечь. Сейчас, это, составил свой плант, и к Анне Ивановне — он уж и тогда на Анне-то Ивановне женат был. Да вы, чай, изволили Анну-то Ивановну знавать?
— Как же! как же! Красавица была! всей Москве известна.
— Вот-вот-вот. Вот и говорит он ей: «Ты бы, Аннушка…» понимаете? — «Что ж, говорит, я с моим удовольствием!» И начали они вдвоем Скачкова усовещивать: «И что это ты все шампанское да шампанское — ты водку пей! И капитал целее будет, и пьян все одно будешь!» Словом сказать, такое омерзение к иностранным винам внушили, что под конец он даже никакой другой посуды видеть не мог — непременно чтоб был полштоф! Поселился он в ту пору у Балясиных, как в своем доме, и встал, и лег там. Проснется утром — полштоф! пиши вексель в тысячу рублей. Проснется к обеду — полштоф! пиши вексель в две тысячи рублей! Ужинать встанет — полштоф! опять вексель в тысячу рублей. Вытянули они у него таким родом векселей на полмиллиона — он и душу богу отдал! Вот с тех пор и пошло у Балясиных состояние. И пошло им, и пошло! Теперь одних домов по Москве семь штук считают! На Ильинке-то дом чего стоит!
— Гм… прост был этот Скачков, сказывают!
— Чего прост! одно слово: дурак! Дурак! как есть скотина!
— Ну, а Балясин-то умненько живет… этот не рассорит!
— Помилуйте! прекраснейшие люди! С тех самых пор, как умер Скачков… словно рукой сняло! Пить совсем даже перестал, в подряды вступил, откупа держал… Дальше — больше. Теперь церковь строит… в Елохове-то, изволите знать? — он-с! А благодеяниев сколько! И как, сударь, благодеяния-то делает! Одна рука дает, другая не ведает!
— А Анна-то Ивановна… говорят, с приказчиком?
— Женщина-с! Слабость их женская!
— Ну, конечно. А впрочем, коли по правде говорить: что же такое Скачков? Ну, стоит ли он того, чтоб его жалеть!
— Помилуйте! дурак! как есть скотина! Ду-у-р-рак! Ну, а Петр Федорыч, смотрите, какой дом на Солянке по весне застроил! Всей Москве украшение будет!
— Так-с, а скажите, Капитолину-то Егоровну вы хорошо знаете?
— Капитолину-то Егоровну! Помилуйте! Еще в девицах, сударь, знал! Как она еще у отца, у Егора Прохорыча, в дому у Калужских ворот жила! вот когда знал! В переулке-то большой дом, еще булочная рядом!
— Что у них за история с мужем была?
— С дураком-то! Помилуйте! скотина! Да все как нельзя проще произошло! Изволите видеть: задумал он в ту пору невинно падшим себя объявить* — ну, она, как христианка и женщина умная, разумеется, на всякий случай меры приняла. Дома и лавки на свое имя переписала, капитал тоже к рукам прибрала. Ну, разумеется, покуда что́, покуда в коммерческом суде дело вели, покуда конкурс, покуда объявили невинно падшим — его, голубчика, в яму! А как выпустили из ямы-то, она уж его и не приняла! «Нет, говорит, ты, голубчик, по всем острогам сидеть будешь, а мне с тобой жить после того! Не приходится!» Только всего и дела было.
— Сс… чем же он, однако, теперь живет?
— Так кое-когда Капитолина Егоровна из своих средств кое-что дает. Да зачем и давать! Сейчас получил — сейчас в кабак снес!
— Да, прост-таки Иван Гаврилыч! на порядках прост!
— Помилуйте! дурак! Коли этаких дураков не учить, кого ж после того учить надо?
Несколько секунд молчания.
— Так вы говорите, что это можно? — вновь заводит речь цилиндр, по-видимому, возвращаясь к прежде прерванному разговору.
— Помилуйте! как же не можно! в субботу торги назначены! Как мне не знать: я сам со стороны купца Толстопятова в конкурсе состою!
— Можно, стало быть?
— Да уж будьте покойны! Вот как: теперича в Москву приедем — и не беспокойтесь! Я все сам… я сам все сделаю! Вы только в субботу придите пораньше. Не пробьет двенадцати, а уж дом…
— Право, мне совестно! для первого знакомства, и, можно сказать, такое одолжение!
— Помилуйте! за что же-с! Вот если б Иван Гаврилыч просил или господин Скачков — ну, тогда дело другое! А то просит человек основательный, можно сказать, солидный… да я за честь…
Цилиндр протягивает стряпчему руку и крепко пожимает руку последнего.
— Одного я боюсь, — говорит он, — чтоб Тихон Никанорыч сам не явился на торги!
— Он-то! помилуйте! статочное ли дело! Он уж с утра муху ловит! А ежели явится — так что ж? Милости просим! Сейчас ему в руки бутыль, и дело с концом! Что угодно — всё подпишет!
Цилиндр сладко вздыхает и несколько секунд молча улыбается.
— Да, простенек-таки почтеннейший Тихон Никанорыч! — наконец произносит он с новым вздохом.
— Помилуйте! Скотина! На днях, это, вообразил себе, что он свинья: не ест никакого корма, кроме как из корыта, — да и шабаш! Да ежели этаких дураков не учить, так кого же после того и учить!
Между тем поезд замедляет ход; мы приближаемся к станции.
— Станция Александровская! поезд стоит десять минут! — провозглашает кондуктор.
Мы высыпаем на платформы и спешим проглотить по стакану скверного чая. При последнем глотке я вспоминаю, что пью из того самого стакана, в который, за пять минут до прихода поезда, дышал заспанный мужчина, стоящий теперь за прилавком, дышал и думал: «Пьете и так… дураки!» Возвратившись в вагон, я пересаживаюсь на другое место, против двух купцов, с бородами и в сибирках.
— Да, — говорит один из них, — нынче надо держать ухо востро! Нынче чуть ты отвернулся, ан у тебя тысяча, а пожалуй, и целый десяток из кармана вылетел. Вы Маркова-то Александра знавали? Вот что у Бакулина в магазине в приказчиках служил? Бывало, все Сашка да Сашка! Сашка, сбегай туда! Сашка, рыло вымой! А теперь, смотри, какой дом на Волхонке взбодрил! Вот ты и думай с ними!
— Да… народ нынче! Да ведь и Бакулин-то прост! ну, как-таки так? — замечает другая сибирка.
— Чего прост! Дурак как есть! Дураком родился, дураком и умрет! Потому и учат. Кабы на дураков да не плеть, от них житья бы на свете не было!
Я опять пересаживаюсь на другое порожнее место, против двоих молодых людей, которые оказываются приказчиками.
— Наш хозяин генеальный! — говорит один из них, — не то что просто умный, а поднимай выше! Знаешь ли ты, какую он на днях штуку с братом с родным сыграл?
— А что?
— Да такую, братец, штуку… вот так уж штука! Приезжает он к брату на именинный пирог, а стряпчий — братнин, тоись, стряпчий — и говорит ему: «Поздравьте, говорит, братца! Какую они вчерась покупку сделали!» — «Какая такая покупка?» — спрашивает наш-то. «А вот, говорит, за двадцать верст отселе у господина помещика лес за сорок тысяч купили, а лесу-то там по дешевой цене тысяч на двести будет». — «Верно ты говоришь?» — «Вот как перед истинным!» — «Задаток дан?» — «Нет, сегодня вечером отдавать будет». — «Айда! пять тысяч тебе в зубы — молчок!» И притворился он, будто как у него живот болит — ей-богу! — да от именинника-то прямо к помещику. Сорок пять тысяч посулили, задаток отдали, да не глядя лес и купили!
— Молодец! Брат-то что ж?
— Ничего; даже похвалил. «Ты, говорит, дураком меня сделал — так меня и надо. Потому ежели мы дураков учить не будем, так нам самим на полку зубы класть придется».
Наконец я решаюсь, так сказать, замереть, чтобы не слышать этот разговор; но едва я намереваюсь привести это решение в исполнение, как за спиной у меня слышу два старушечьих голоса, разговаривающих между собою.
— Ему, сударыня, только понравиться нужно, — рассказывает один голос, — пошутить, что ли, мимику там какую-нибудь сделать, словом, рассмешить… Сейчас он тебе четвертную, а под веселую руку и две. Ну, а мой-то и не понравился!
— Прост, что ли, он у вас, сударыня?
— Какой уж прост! Прямо надо сказать: дурак! Ни он пошутить, ни представить что-нибудь… ну, и выгнали! И за дело, сударыня! Потому ежели дураков да не учить…
Я окончательно замираю, но и сквозь дремоту слышу:
— Дурак! Скотина — и больше ничего!
Нет! мы не просты!

———

В Пушкине в наш вагон врывается целая толпа немцев и французов. Все это местные воротилы: фабриканты, заводчики, лесопромышленники и проч. Между ними есть несколько и русских. На сцену выдвигаются местные вопросы: во-первых, вопрос сенной, причем предсказывается, что сено будет зимой продаваться в Москве по рублю за пуд; во-вторых, вопрос дровяной, причем предугадывается, что в непродолжительном времени дрова в Москве повысятся до двадцати рублей за сажень швырка. Русские воротилы над всеми этими «вопросами» посмеиваются; немецкие смотрят солидно.
— Вы всё смеетесь, господа! — говорит один из немцев русскому воротиле, — но подумайте, куда вы идете!
— Ничего, Федор Иваныч! — отвечает воротила-русак, — покуда на свете дураки есть — жить можно!
А между тем какой-то француз патетически выкрикивает панегирик Москве, сравнивает ее с Петербургом и восклицает:
— Pétersbourg est beau! Moscou est grand! Moscou est sublime! Jamais, au grand jamais, même à Paris, mon со eur n’a battu avec autant de force, comme au moment lorsque la sainte cité de Moscou («святая Москва!» перевел он по-русски) s’est découverte pour la première fois à mes yeux! C’était quelque chose d’ineffable! Parole d’honneur! [Петербург прекрасен! Москва велика! Москва величественна! Никогда, никогда, даже в Париже, мое сердце не билось с такой силой, как в тот момент, когда святая Москва впервые открылась моим глазам. Это что-то невыразимое! Честное слово! (франц.)]
— Барышки хорошие получаете, Анатолий Филипыч! вот и понравилось! — сшутил кто-то из русских.
Нет! мы не просты!

———

— Что ж дальше? — спросит меня читатель. — Зачем написан рассказ? Будет ли нравоучение?
Далее мы пролетели мимо Сокольничьей рощи и приехали в Москву. Вагоны, в которых мы ехали, не разбились вдребезги, и земля, на которую мы ступили, не разверзлась под нами. Мы разъехались каждый по своему делу и на всех перекрестках слышали один неизменный припев: дурррак!
Будет ли нравоучение? Нет, его не будет, потому что нравоучения вообще скучны и бесполезны. Вспомните пословицу: ученого учить — только портить, — и раз навсегда откажитесь от роли моралиста и проповедника. Иначе вы рискуете на первом же перекрестке услышать: «Дурак!»
Зачем писан рассказ? А хоть бы затем, милостивые государи, чтоб констатировать, какие бывают на свете благонамеренные речи.
Tags: Россия, капитализм, россия-которую-мы-потеряли
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 3 comments